1
Жизнь моя превратилась в ничто, ей, как и десять лет назад, благоприятствуют звезды, но меня обходят люди... У меня не было друзей, ты знаешь, почему со мной не хотели иметь дело. Я был счастлив, когда сидел за телескопом и мог вглядываться в небо и звездные миры, я был счастлив, как ребенок, которому позволили играть со звездами.
Ты, Моника, была моим лучшим другом, не удивляйся, так оно и было. Слишком серьезное сейчас время, чтобы шутить. Этому письму понадобятся две недели, чтобы добраться до тебя. И до тех пор ты уже, наверное, прочитаешь в газете о том, что здесь произошло. Не ломай себе надо всем этим голову, в действительности все выглядело совершенно иначе, и пусть другие докапываются до истины. Какое нам дело до всего этого. Я мыслил всегда световыми годами, чувствовал секундами. Здесь я тоже имею дело с погодой. Нас здесь четверо, и если бы и дальше все шло так, как идет, мы могли быть довольны нашим положением. Наши обязанности очень просты. Измерение температуры и влажности воздуха, высоты облаков и видимости. Если какой-нибудь чинуша прочитает то, что я пишу, у него глаза на лоб вылезут: как можно, раскрытие служебной тайны! Но что значит наша жизнь, Моника, в сравнении с миллионами лет звездного неба? Сегодня прекрасная ночь, и прямо над моей головой Андромеда и Пегас, очень скоро я буду рядом с ними. Я доволен и спокоен, этим я обязан звездам, и среди них ты для меня самая прекрасная. Звезды бессмертны, а человеческая жизнь—песчинка во Вселенной.
Вокруг все рушится, гибнет целая армия, ночь и день в огне, а мы четверо заняты тем, что ежедневно сообщаем данные о температуре воздуха и высоте облаков. В войне я понимаю мало. Ни один человек не погиб от моей руки. Я ни разу не выстрелил из моего пистолета. Но, насколько я знаю, противнику это будет безразлично. Конечно, мне бы хотелось еще, ну, хоть лет двадцать посчитать звезды, только вряд ли это удастся.
2
...У меня в руках твоя фотография. Я долго в нее вглядываюсь. И вспоминаю чудный вечер в последнее мирное лето — мы вдвоем идем по цветущему лугу к нашему дому. Близость наша сначала говорила языком сердца, а потом зазвучала истинной любовью и счастьем. Мы говорили о нашем будущем, которое разворачивалось перед нами, как многоцветный ковер.
Ничего не осталось от того ковра. От того летнего вечера и цветущей долины. Мы в разлуке. И вместо яркого ковра бесконечное белое поле, и сейчас не лето, а зима, и нет будущего, во всяком случае, для меня его нет и потому, наверное, и для тебя.
Меня все время мучало какое-то необъяснимое чувство, я не понимал, что это, но теперь я знаю — это был страх за тебя. Я через тысячи километров ощущал, что и ты чувствуешь то же самое. Когда получишь это письмо, вслушайся в него и, быть может, ты услышишь мой голос. Нам говорят, что мы тут сражаемся за Германию, но очень немногие здесь верят, что нашей Родине нужны бессмысленные жертвы.
3
...В каждом письме ты пишешь, что хочешь поскорее увидеть меня. Ничего удивительного нет в том, что ты так тоскуешь. Я тоже очень жду встречи.
Беда в том, что между строк я угадываю твое страстное желание иметь рядом не только мужа и любовника, но и пианиста. Я это явно ощущаю. Но разве это не страшный парадокс — я должен был бы чувствовать себя несчастнейшим из людей, а я со своей судьбой примирился. Моя же жена вместо благодарности за то, что я вообще еще (пока) жив, клянет судьбу, меня постигшую.
У меня возникает подозрение, что ты в глубине души даже упрекаешь меня, будто я сам виноват в том, что больше никогда не смогу играть Этой правды ты добивалась? Ты непременно хотела узнать из письма то, что мне легче было бы сказать тебе при встрече. Но, может быть, это к лучшему, потому что положение наше здесь таково, что какие-либо умолчания непозволительны.
Не знаю, смогу ли я когда-нибудь еще говорить с тобой, поэтому даже хорошо, что это письмо попадет в твои руки, и если я все-таки вернусь, ты уже будешь знать правду. Мои руки изувечены, и это произошло еще в начале декабря. На левой нет мизинца, но что гораздо хуже — на правой обморожены три средних пальца. Кружку я могу теперь держать только большим пальцем и мизинцем. Я довольно беспомощен, ведь только когда у тебя нет пальцев, понимаешь, как они необходимы для самых простейших дел. Проще всего мне стрелять — при помощи мизинца. Руки пропали. Не могу же я всю жизнь стрелять, а ведь ни для чего другого я не гожусь. Может быть, смогу стать лесничим? Но это юмор висельника, и я пишу это, чтобы успокоить самого себя.
Курт Ханке — мне кажется, ты должна помнить его (по коллегии в 37-м году)— восемь дней назад на маленькой улочке играл на рояле «Аппассионату». Да, не каждый день случается такое, чтобы рояль оказался прямо на улице. Дом взорвали, но инструмент, вероятно, пожалели, вытащили на улицу. Каждый солдат, проходивший мимо, барабанил на нем, ну скажи мне: где еще можно увидеть рояль прямо на улице? Я, кажется, уже писал тебе про это, про то, как он потрясающе играл 4 января, я думаю, скоро он будет на самом передке.
Прости, что употребляю этот термин, так на нас повлияла война. Но если паренек вернется с фронта, мы о нем еще услышим. Я никогда не забуду этих минут. Одни его слушатели чего стоили! Жалко, что я не писатель, чтобы передать словами, как около сотни солдат сидели в шинелях, завернувшись в одеяла, стоял грохот разрывов, но никто не обращал внимания, — слушали Бетховена в Сталинграде, может быть, и не понимая его. Ну что, стало тебе легче, когда ты узнала всю правду?
4
...Избавьте меня от Ваших добрых советов. Вы что, не понимаете, в какое Вы меня ставите положение? Что Вы пишете! Вы бы этого не сделали, уж Вы бы знали, как надо было сделать! К чему все это? Вы же знаете, что я разделяю Ваши взгляды, и мы говорили об этом гораздо больше, чем нужно, но нельзя же об этом писать. Вы что же, других идиотами считаете?
А если я сейчас пишу так откровенно, то потому, что знаю, что со мной ничего не может случиться, я предусмотрительно не называю фамилию отправителя, и это письмо Вы получите известным Вам путем. А даже если бы и узнали, кто его написал, то нет для меня более надежного убежища, чем Сталинград. Легко сказать: «Сложи оружие». Вы что, думаете, русские нас пощадят? Вы же умный человек, почему же Вы тогда не потребуете от своих друзей, чтобы они отказались производить оружие?
Легко давать добрые советы. Но так, как Вы себе это представляете, не получится. Освобождение народов, что за ерунда! Народы останутся теми же, меняться будет только власть, а те, кто стоит в стороне, снова и снова будут утверждать, что народ надо от нее освободить. В 32-м еще можно было что-то сделать, Вы это прекрасно знаете. И то, что момент был упущен, тоже знаете. Десять лет назад речь шла о бюллетенях для голосования, а теперь за это надо расплачиваться такой «мелочью», как жизнь.
5
...Вчера на наблюдательном пункте Ханнес уговорил меня написать тебе. Я неделю сношал, писать или не писать это письмо, потому что думал: неизвестность хоть и мучительна, но все-таки оставляет искру надежды. То же самое я думал и по поводу своей судьбы. Каждый раз, засыпая, осознавал всю отчаянность нашего положения — между надеждой и гибелью. Но я старался ничего не додумывать до конца. Я много раз мог погибнуть, но прежде это было бы внезапно, неожиданно, без подготовки. А сейчас все иначе, с сегодняшнего утра я знаю, что нас ждет, и мне стало легче, поэтому и тебя я хочу освободить от мук неизвестности.
Когда я увидел карту, я пришел в ужас. Мы совершенно покинуты без всякой помощи извне. Гитлер нас бросил в окружении. И письмо это будет отправлено в том случае, если наш аэродром еще не захвачен. Мы находимся в северной части города. Солдаты моей батареи об этом тоже догадываются, но не имеют таких точных сведений, как я. Значит, вот каков он, конец. В плен ни я, ни Ханнес не сдадимся; вчера после того, как наша пехота снова заняла наш опорный пункт, я видел четверых взятых русскими в плен. Нет, в плен мы не сдадимся. Если Сталинград падет, ты услышишь и прочтешь об этом, и тогда ты будешь знать, что я не вернусь.
6
... Восставать против этого не имеет никакого смысла, я обязательно нашел бы выход, если бы он был. Само собой разумеется, я сделал все, чтобы выбраться из этой западни, но отсюда есть только два пути — на небо или в Сибирь. Остается только ждать, все остальное бессмысленно.
Что ж, на родине кое-кто станет потирать руки — удалось сохранить свои теплые местечки, да в газетах появятся патетические слова, обведенные черной рамкой: вечная память героям. Но ты не дай себя этим одурачить. Я в такой ярости, что, кажется, все бы уничтожил вокруг, но никогда я еще не был столь беспомощен.
Я твержу себе только одно, я без конца твержу себе: останься живым и здоровым, тогда, быть может, удастся пережить самое тяжкое. Здоровье — залог возвращения, я не хотел бы, чтобы мое место на родино занял кто-то другой. Если встретишься с коллегами, скажи им об этом так, как здесь написано. Чем выше кресло, тем больнее с него падать.
7
...Ты жена немецкого офицера, и потому, я уверен, ты примешь все, что я скажу, с мужеством и стойкостью, как в тот день на платформе, когда провожала меня на Восток. Я не умею писать письма и никогда не мог написать тебе больше страницы. А сейчас мне так много нужно сказать тебе, но я приберегаю это на потом. Потом — это значит через шесть недель, если все будет хорошо, и через сто лет, если все кончится плохо. К этому ты должна быть готова. Если все будет хорошо, мы сможем еще долго обо всем говорить, — к чему тогда писать длинное письмо, тем более что я этого не умею. А если все кончится плохо, никакие слова не помогут.
Ты ведь знаешь, Августа, что ты значишь для меня. Мы мало или почти совсем не говорили друг с другом о наших чувствах. Я очень люблю тебя, и ты любишь меня, и потому ты должна знать правду. Ты найдешь ее в этом письме. А правда в том, что мы ведем тяжелейшие бои в совершенно безнадежном положении. Безысходность, холод, голод, самопожертвование, сомнения, отчаяние и чудовищная смерть. Больше я ничего тебе не скажу. Я ведь ничего не рассказывал и когда был в отпуске, и в письмах об этом ничего не писал. Когда мы бывали вместе — и в письмах тоже, — мы были только мужем и женой, а война это только неизбежный чудовищный фон нашей жизни. Правда — это знание того, что нам предстоит. Не нытье, не жалобы, а спокойная констатация фактов.
Я не могу отрицать и моей собственной вины в том, что происходит. Пусть ее пропорция — один к семидесяти миллионам, доля хоть и маленькая, но она есть. Я вовсе не собираюсь прятаться от ответственности, единственное мое оправдание в том, что, отдавая свою жизнь, я эту вину искупаю. Хотя в вопросах чести не может быть торговли.
Августа, ты сама почувствуешь тот час, когда тебе придется стать сильной. Не надо слишком страдать и горевать, когда меня не будет. Во мне нет страха, только сожаление о том, что доказать свое мужество я могу лишь гибелью за это бессмысленное, чтобы не сказать преступное, дело Помнишь, как говорил X.: признать вину — значит искупить ее. Постарайся не слишком быстро забыть меня.
8
...Сегодня я снова пишу тебе письмецо, хотя только вчера отправил два: одно тебе, второе Хансу Мюльнеру. На мое молчание ты не можешь пожаловаться. Я от всей души поздравляю бабушку с 74-летием и очень жалею, что не могу попробовать вашего именинного пирога. Есть у вас из чего испечь его? У нас тут, конечно, о пирогах и речи нет, но, когда выберемся отсюда, будет все, а пока приходится потуже затягивать пояса. Сходи в сберкассу, сними пятьдесят марок и купи для бабули хороший подарок. Пусть порадуется. У Бергеров наверняка есть кофе, ведь он работает в управлении порта. Если у них есть, они тебе обязательно дадут, ты только скажи, что для дня рождения. Они мне многим обязаны.
Прости, что пишу такую ерунду. Но лучше уж ерунда, чем совсем ничего. Никогда не знаешь, где тебя настигнет пуля. Но ты не бойся за нас. Мы непременно выберемся и сразу же получим все по 4 недели отпуска.
Тут очень холодно, а у вас снег лежит? Тут его столько, что надо следить, как бы он тебя не засыпал.
9
...Такая вокруг неразбериха, что не знаю, с чего начать. Может, лучше прямо с конца?
Дорогая Энне, ты, конечно, удивишься, получив такое странное письмо, но если ты внимательно вчитаешься, оно тебе не покажется, может быть, таким уж странным. Ты меня раньше всегда считала филистером и, наверное, была права. Я вот, например, вспоминаю, как укладывал в портфель свой завтрак: два бутерброда обязательно слева, два — справа, на них я клал яблоки, потом уже термос. Термос должен был всегда лежать на яблоках, чтобы масло на бутербродах не таяло. Ведь это было, как говорит наш дядя Херберт, упорядоченное время. Теперь я больше не филистер. Посмотрела бы ты, как я теперь хожу на свою «работу». В нашем бункере тепло. Мы разобрали несколько грузовиков и, что горит, отправляем в печку. Об этом никто не должен знать, но здесь сейчас других забот хватает.
Моя «работа» в двух шагах. Я тебе несколько дней назад об этом писал. Это бункер, в котором прежде жил какой-то капитан. Я тебе долго и подробно об этом рассказываю, а хотел бы написать совсем о другом. Не то чтобы хотел, но, наверное, я все-таки обязан это сделать. Не хочу нагонять на тебя лишнего страха, но дело наше, кажется, дрянь. Это все говорят. Мы в глубоком тылу, разве что изредка услышишь выстрел, а больше ничто не напоминает о войне. Такое можно выдержать хоть сто лет. Но не могу без тебя. Долго это не продлится, мы каждый день надеемся отсюда выбраться. Живем этой надеждой вопреки всем разговорам.
Уже семь недель, как армия окружена. И еще семь недель такое не может продлиться. Я должен был поехать в отпуск в сентябре, но не тут-то было, пришлось только тем утешаться, что и у других отпуск пропал. Вчера нам сказали, что в конце января треть из нас поедет домой. Один фельдфебель из штабной роты вроде это слышал. Но может быть задержка на несколько дней. Тут теперь никто не знает точно, что происходит. Я уже 8 месяцев не был с тобой, потерпи еще несколько дней. К сожалению, не могу тебе много привезти, но, может быть, удастся что-нибудь купить в Лемберге. Я заранее радуюсь отдыху, но еще больше встрече с тобой и с матерью. Когда получишь телеграмму, извести сразу дядю Херберта. Хорошо жить ожиданием радости, со вчерашнего дня я в нее поверил и начал вычеркивать дни в календаре — каждый зачеркнутый день приближает меня к вам.
10
...Ты свидетель, что я всегда этому противился, боялся ехать на Восток и вообще боялся войны. Я ведь так и не стал солдатом, только форму ношу. Ну и что я получил в итоге? А что другие получили, кто ничему не противился и не боялся ничего? Что мы все получили? Мы статисты воплощенного безумия. Что нам от этой геройской смерти? Я раз двадцать на сцене изображал смерть, а вы сидели в плюшевых креслах, и моя игра казалась вам правдивой. И теперь очень страшно осознавать, как мало общего имела эта игра с реальной смертью.
Смерть всегда изображалась героической, восхищающей, захватывающей, совершающейся во имя убеждения или великого дела. А как же выглядит реальность? Люди подыхают от голода, лютого холода, смерть здесь просто биологический факт, как еда и питье. Они мрут, как мухи, и никто не заботится о них, и никто их не хоронит. Без рук, без ног, без глаз, с развороченными животами они валяются повсюду. Об этом надо сделать фильм, чтобы навсегда уничтожить легенду «о прекрасной смерти». Это просто скотское издыхание, но когда-нибудь оно будет поднято на гранитные пьедесталы и облагорожено в виде «умирающих воинов» с перевязанными бинтом головами и руками.
Напишут романы, зазвучат гимны и песнопения. В церквах отслужат мессу. Но с меня довольно, я не хочу, чтобы мои кости гнили в братской могиле. Нечто подобное я написал профессору X. Я непременно еще напишу ему. Но не удивляйтесь, если некоторое время от меня не будет никаких известий, потому что я твердо решил стать хозяином собственной судьбы.
11
...Сегодня мы с О. провели чудный спокойный вечер. В бункере никого нет. Русские молчат, и мы смогли сегодня раньше кончить. Бутылка «Кордон Руж» сделала этот тихий вечер еще более приятным.
Я прочитал в «Военном дневнике» заметки Биндинга и других. Как точно выражено там, а у него в особенности, то, что нас так волнует. Отсекается все второстепенное и несущественное. Только судьбоносное звучит в его мыслях, в его словах.
Мы сейчас ничего не ждем для себя от тех больших решений, которые рано или поздно придется принять наверху. И конечно, никто не может сказать, не обгонит ли быстро бегущее время эти решения. И все же это единственное, что вселяет в нас надежду. А пока идут ожесточеннейшие бои за высоту X. и на окраинах города. Генералы и полковники носятся с мыслью, что именно эта высота X. может стать поворотным пунктом в судьбах мира. И не только генералы!
Ежедневно отвоевываются какие-то позиции: мы вышвыриваем противника или он вышвыривает нас, смотря, кто эти позиции занимает. А захватывать позиции только в том случае, если можешь их удержать, — на такое решение пока не способны ни мы, ни противник.
И так и в малом, и в большом! Бесконечное отсутствие существенных результатов требует какой-то немыслимой безучастности или терпения, это стоит огромных усилий, потому что сводится только к одному — ожиданию.
Скоро десять. Пойду высплюсь, сколько могу. Ведь чем больше спишь, тем меньше чувствуешь голод. А голод — вещь очень тяжелая.
Вся моя любовь — вам!
12
...Ну вот, теперь ты знаешь, что я не вернусь. Пожалуйста, сообщи об этом нашим родителям как можно осторожнее. Я в тяжелом смятении. Прежде я верил и поэтому был сильным, а теперь я ни во что не верю и очень слаб. Я многого не знаю из того, что здесь происходит, но и то малое. в чем я должен участвовать, — это уже так много, что мне не справиться. Нет, меня никто не убедит, что здесь погибают со словами «Германия» или «Хайль Гитлер». Да, здесь умирают, этого никто не станет отрицать, но свои последние слова умирающие обращают к матери или к тому, кого любят больше всего, или это просто крик о помощи. Я видел сотни умирающих, многие из них, как я, состояли в гитлерюгенд, но, если они еще могли кричать, это были крики о помощи, или они звали кого-то, кто не мог им помочь.
Фюрер твердо обещал вызволить нас отсюда, его слова нам зачитывали, и мы им твердо верим. Я и сегодня еще верю в это, потому что надо хоть во что-нибудь верить. Если это окажется неправдой, то во что же мне верить? Тогда я не хочу ждать ни весны, ни лета, ничего, что приносит радость. Оставь мне эту веру, дорогая Грета, я всю свою жизнь или по крайней мере восемь лет верил в фюрера и в его слово... Это ужасно, с какими сомнениями здесь относятся к его словам, и стыдно, что нечего возразить, потому что факты против них.
Если то, что нам обещают, не будет выполнено, значит, Германия погибла, потому что в таком случае никто не будет верен своему слову. О, эти сомнения, эти ужасные сомнения, если бы можно было поскорее от них избавиться!
13
... К сожалению, у нас Рождество, о котором я тебе пишу, выдалось невеселое, хотя было довольно уютно и тепло. Мы стоим прямо у Волги. На Рождество нам удалось раздобыть даже рому, не очень крепкого, но замечательно вкусного. Один мой приятель достал кое-что в дивизии — ветчину и студень. Конечно же, украл на кухне, но было очень вкусно, да у них там полно, иначе он бы украсть не мог. Хлеба было в обрез, поэтому мы пекли оладьи — снизу ветчина, а сверху мука, вода и соль. Это уже мое четвертое Рождество на войне и, пожалуй, самое грустное. Но когда кончится война, мы все это возместим сторицей. Я твердо надеюсь, что следующее Рождество мы будем праздновать дома.
Мы уже три месяца под Сталинградом и до сих пор совершенно не продвинулись вперед. Здесь довольно тихо, но на другой стороне, там, где степь, идут бои. Там ребятам приходится тяжелее, чем нам. Но, что поделаешь, им не повезло. Может, и наш черед придет — у них большие потери. Лучше об этом не думать. Но не можешь не думать, потому что все двадцать четыре часа ничем не занят, только ждешь. А все мысли о том, что на Родине. Думали ли вы обо мне в рождественский вечер? У меня здесь было странное чувство — так бывает, когда ты чувствуешь, что кто-то о тебе думает.
14
...Сегодня я опять пишу тебе и, пожалуйста, еще раз передай привет от меня дома всем родным.
Русские повсюду наступают. А наши части из-за длительного голода, не имея возможности хоть один день отдохнуть от тяжелейших боев, находятся в состоянии полного физического истощения, но тем не менее героически сражаются. Не сдается никто! Когда на исходе все: хлеб, боеприпасы, горючее и люди, — раздавить нас, ей-богу, не велика доблесть.
Нам ясно, что мы стали жертвой тяжелейших ошибок руководства и все это «раздувание» значения крепости Сталинград нанесет нашему народу и народам вообще тяжелейший урон. И все же мы еще верим в счастливое воскресение нашего народа. Об этом позаботятся люди с правдивым сердцем. Придется проделать после войны огромную работу, чтобы положить конец проискам всех сумасбродов, дураков и преступников. Те, кто вернется с войны, выметут их, как сор из квартиры. Мы — прусские офицеры и знаем, что надо делать, когда в нас нужда.
Оглядываясь сейчас еще раз на свою жизнь, я не могу не благодарить судьбу. Все было прекрасно, просто замечательно. Это было восхождение вверх по лестнице, и поел дняя ступенька в конце тоже прекрасна, я даже мог бы назвать это гармоничным завершением.
Ты должна сказать родителям, чтобы они не слишком горевали. Они должны вспоминать обо мне с веселым сердцем. Никаких нимбов, пожалуйста, я никогда не был ангелом! И не ангелом я бы хотел предстать перед Господом, а солдатом со свободной, гордой, рыцарской душой, настоящим хозяином. Смерти я не боюсь, моя вера дает прекрасную свободу духа. И за это я особенно благодарен судьбе.
Передай мое завещание тем, кто придет после нас. Воспитай детей хозяевами!! Строгая простота мыслей и действий! Никакого внимания к мелочам.
Окружи особой любовью родителей, чтобы помочь им пережить первую боль. И поставьте мне, как дяде X., такой же красивый скромный деревянный крест на кладбище в парке.
Пожалуйста, сохрани 3. как наше семейное гнездо. Это мое самое большое желание. В моей конторке лежит письмо, в нем я во время последнего отпуска написал о всех своих пожеланиях.
Еще раз обращаюсь с любовью ко всем вам, мои дорогие. Благодарю вас за все, и не опускайте головы! Всегда вперед!
Обнимаю вас всех.
15
...Если есть Бог, написала ты мне в твоем последнем письме, он скоро вернет тебя мне живым и здоровым. Ты писала: такого человека, как ты, который любит животных и цветы и никому не делает зла, любит своего ребенка и жену. Бог непременно сохранит.
Благодарю тебя за эти слова, письмо твое теперь всегда со мной в нагрудном кармане. Но если ты, дорогая, ставишь свою веру в существование Бога в зависимость от исполнения твоей надежды, ты окажешься перед очень тяжким решением. Я ведь религиозный человек. Ты всегда была верующей, но теперь это изменится, если мы будем исходить из нашей прежней позиции, ибо обстоятельства таковы, что выбрасывается на свалку все, во что мы верили. Я ищу слова, чтобы сказать тебе об этом. Или ты уже догадываешься сама? Мне показался странным тон твоего последнего письма от 8 декабря. Сейчас у нас середина января.
Это теперь на долгое время, а может, и навсегда, мое последнее письмо. Мой товарищ, которому надо на аэродром, захватит его, потому что завтра из нашего котла уйдет последний самолет. Положение уже стало неконтролируемым, русские в трех километрах от последней летной базы, и если мы ее потеряем, отсюда и мышь не вырвется—и я в том числе. Конечно, и другие сотни тысяч, но это слабое утешение, что делишь смерть с другими.
Если Бог есть... Там, на другой стороне, это тоже повторяют многие, и, наверное, миллионы в Англии и Франции. Я не верю больше в доброту Бога, иначе он никогда не допустил бы такой страшной несправедливости. Я больше не верю в это, ибо Бог прояснил бы головы людей, которые начали эту войну, а сами на трех языках твердили о мире. Я больше не верю в Бога, он предал нас, и теперь сама смотри, как тебе быть с твоей верой.
16
...Вечер накануне святого праздника мы, одиннадцать человек, встречали в еще не совсем разрушенной хижине с тихим благоговением. Было нелегко выбрать этих людей в огромной массе сомневающихся, разочарованных, утративших надежду, но те, кого я нашел, пришли с радостным сердцем, готовым к восприятию Божьего слова. То была странная община, собравшаяся в праздник рождения младенца Христа. Много алтарей в огромном мире, но нигде не найти столь нищего, как у нас. Вчера в этом ящике еще лежали гранаты, а сегодня я своей рукой повесил на него серый мундир павшего товарища, которому я в пятницу закрыл глаза. Я написал его жене письмо, полное утешений, да поможет ей Бог.
Я читал своим ученикам из Евангелия от христианина-язычника Луки историю Рождества, которая описывается во 2-й главе с первого по семнадцатый стих, и дал им черствый черный хлеб, как святые дары, как тело Господа нашего Иисуса Христа, и молил о милости и милосердии к ним. О пятой заповеди я не говорил . А они сидели вокруг на табуретках и смотрели на меня своими большими глазами на исхудавших лицах. Все они молоды, только одному 51 год. Я был счастлив, что мог вселить в их сердца мужество и утешение, все мы под конец подали друг другу руки и дали друг другу обещание, если кто-нибудь останется жив, отыскать близких тех, кто погиб, и рассказать им, как мы праздновали Святую ночь в 1942 году.
Пусть Господь не оставит вас, дорогие родители, ибо сейчас наступает вечер и нам надо завершать все наши дела в этом мире. И мы уйдем в этот вечер или в эту ночь, если того захочет Владыка мира. Но перед нами не ночь без просвета. Мы вручили себя в руки Божьи, и пусть он будет милостив к нам, когда придет наш час.
17
...Говорить в Сталинграде о Боге — значит отрицать его существование. Я должен сказать тебе об этом, дорогой отец, и поэтому мне вдвойне тяжело. Ты меня воспитал, отец, потому что матери не было, и всегда заставлял обращать мои глаза и душу к Богу.
И я вдвойне сожалею о своих словах, отец, потому что они будут последними, после них я уже больше ничего не смогу сказать утешительного и примиряющего.
Ты, отец, духовный мой пастырь, и в последнем письме я могу сказать только правду или то, что мне кажется правдой. Я искал Бога в каждой воронке, в каждом разрушенном доме, в каждом углу, у каждого товарища, когда я лежал в своем окопе, искал и на небе. Но Бог не показывался, хотя сердце мое взывало к нему. Дома были разрушены, товарищи храбры или трусливы, как я, на земле голод и смерть, а с неба бомбы ,и огонь, только Бога не было нигде. Нет, отец. Бога не существует, или он есть лишь у вас. в ваших псалмах и молитвах, в проповедях священников и пасторов, в звоне колоколов, в запахе ладана, но в Сталинграде его нет.
18
...Можно сойти с ума, дорогой Хельмут, можно только писать об этом, но не знаешь кому. Тысячи несчастных в окопах на передовой и не помышляют о такой возможности—отправить письмо, они отдали бы за это все свое годовое солдатское жалованье. Всего год назад сидели мы с тобой в Ютеборге и зубрили «военную науку», а теперь вот я сижу в дерьме и вся та ерунда, которой нам забивали голову, мне совершенно ни к чему. Как и всем остальным. Если тебе вдруг в сводке встретится название «Царица» — может ведь так случиться, что когда-нибудь передадут правдивое сообщение, — то знай, что я там. Интересно, мы тут живем на Луне или вы там? Сидим 200 000 человек в дерьме, вокруг одни русские, и не можем громко сказать, что мы окружены окончательно и безнадежно.
Твое письмо я получил в понедельник, сегодня воскресенье — настоящий свободный день. Прежде всего хочу ответить тебе — ты поздравляешь меня с прибытием на фронт. Я только что прочитал Гнсйзенау (на что здесь отнюдь не у всех есть время) и хочу процитировать тебе одно место из его письма, которое он отправил в Кольберг Бегелину: «...Бывали дни, когда даже земля дрожала, и я обманывал себя, как игрок, который смело ставит свой последний луидор в надежде, что счастье ему улыбнется, потому что снарядов у меня оставалось всего на четырнадцать дней, а уменьшить огонь я не мог из боязни, что противник догадается о нехватке у меня боеприпасов. Просто позор, как плохо оснащена была эта крепость».
Да, дружище, то было еще золотое время! Послушал бы Гнейзенау грохот непрекращающегося минометного обстрела и 200 артиллерийских орудий на одном километре фронта. Но не только он, а и ты тоже, тогда бы ты не торопился так на передовую. Не обижайся, я нисколько не сомневаюсь в твоей личной храбрости, только здесь она не поможет. Здесь и трусы, и герои погибают в одном котле, не имея возможности сражаться. Если бы у нас хоть раз оказалось боеприпасов всего на четырнадцать дней, это было бы одно удовольствие, а не стрельба! У моей батареи оста лось только 26 снарядов, это все, больше мы ничего не получаем. Ты ведь тоже наш брат-артиллерист, и все поймешь. Но все-таки еще как-то держимся, существуем более или менее нормально, получили дюжину сигарет, позавчера даже суп, сегодня ветчину раздобыли из продовольственного контейнера (теперь приходится самим себя снабжать). И вот сидишь ты в подвале, топишь чьей-то мебелью, тебе только двадцать шесть, и вроде голова на плечах, еще недавно радовался погонам и орал вместе с вами «Хайль Гитлер!», а теперь вот два пути: либо сдохнуть, либо в Сибирь. Но самое скверное даже не это, а то, что понимаешь: все это совершенно бессмысленно — вот от чего кровь в голову бросается.
Ладно, пусть приходят, у нашей 3-й еще осталось 26 снарядов, а у ее командира — игрушка калибра 0,8 с шестью свинцовыми пилюлями. Мне пора кончать, вот-вот начнется «вечерняя месса» и надо поглубже зарыться в землю. Вот так-то, старина. Насчет ответа на это письмо можешь не беспокоиться, но недели через две вспомни обо мне. Не надо быть ясновидящим, чтобы предсказать конец. А каким он будет на самом деле, ты никогда не узнаешь.
19
...Сегодня на КП я услышал, что отправляют почту. Надеюсь, ты сумеешь разобрать мои каракули. Лучшей бумаги тут нет. Главное, чтобы ты прочитала то, что на ней написано. К тому же темнеет. Мне сейчас приказано водить машину и я бываю в самых разных местах. Иначе бы и не узнал, что еще можно отправить письмо. Мои дела пока совсем не плохи, надеюсь, что и твои тоже. Только раскатывать по снегу и льду маленькое удовольствие. Представь себе, кого я здесь встретил — сына торговца Грюнделя. Он тут окопался на продовольственном складе. Нашел себе теплое местечко. Я воспользовался знакомством и разжился у него банкой свинины и двумя большими хлебами. Сейчас мы не можем посылать посылки, а то я отправил бы эти консервы тебе. Но, конечно, я и сам их с удовольствием съем. Как поживает Марихен, как родители? Я уже давно не получал от вас писем. Последнее было две недели назад от Рихарда. Кончаю, потому что уже стемнело, а мне еще километров десять ехать.
20
...Двадцать шесть писем я уже отправил тебе из этого проклятого города и получил от тебя семнадцать. Пишу тебе еще раз, больше писем не жди. Да, вот так обстоят дела, и я долго думал, как сформулировать эту тяжкую фразу, чтобы все сказать и не причинить тебе слишком сильной боли.
Я прощаюсь с тобой, потому что сегодня утром все решилось. Я вовсе не хочу в письме касаться военной ситуации — она целиком в руках у русских, вопрос лишь в том, сколько мы еще продержимся. Это может продолжаться еще несколько дней или всего несколько часов. Я оглядываюсь на нашу с тобой жизнь. Мы уважали друг друга, любили, и вот уже два года в разлуке. Это хорошо, что нас разделило время, — оно усиливало напряженность ожидания, но и увеличивало отчуждение. Время должно залечить боль от моего невозвращения.
Тебе в январе исполнится 28 лет — это еще очень мало для такой красивой женщины, и я рад, что всегда мог сделать тебе этот комплимент. Тебе будет очень меня не хватать, но все-таки не отгораживайся от людей. Подожди несколько месяцев, но не дольше. Гертруд и Клаусу нужен отец. Не забывай, что ты должна жить ради детей, и поэтому не устраивай большой трагедии вокруг их отца. Дети все быстро забывают, особенно в этом возрасте. Внимательно всмотрись в мужчину, на которого падет твой выбор, особенно обрати внимание на его глаза и рукопожатие — помнишь, как это было между нами, — и ты не ошибешься. И прежде всего воспитай детей людьми прямыми и искренними, которые пойдут по жизни с высоко поднятой головой и спокойно смогут смотреть в глаза каждому. Я пишу тебе эти строки с тяжелым сердцем, да ты бы и не поверила мне, если бы я написал тебе, что мне это легко, но ты не беспокойся, у меня нет страха перед тем, что меня ждет. Повторяй самой себе и детям, когда они подрастут, что их отец никогда не был трусом и они тоже ничего не должны бояться.
21
...Весь этот ужас продолжается здесь уже одиннадцать дней. И сегодня я наконец могу отправить тебе весточку. Надеюсь, ты получила все остальное. Мне тут пришлось пережить многое, но жизнь — такая прекрасная штука, что надо выстоять и спокойно пережить эти дни.
Нас уже полностью вытеснили в город. Этот проклятый город... Уж скорее бы конец! И я уже писал тебе: хоть бы еще разок пройтись по нашей улице...
Прощай!
22
...Моя самая любимая, я всегда думаю о тебе. И сегодня, когда получал еду, я тоже вспомнил о тебе. О том, как ты всегда замечательно вкусно готовила. Все мои носки разодрались, никак не могу избавиться от кашля. Может быть, пришлешь микстуру, но только не в стеклянной бутылочке. Ты-то сама не простужена? Одевайся, пожалуйста, потеплее. Хватает ли тебе угля? Сходи к Ал., я его всегда деревом снабжал для поделок. Пускай теперь за это даст уголь. Надеюсь, дядя Пауль уже законопатил на зиму окна, иначе будет в этом году слишком поздно. Рождество я здесь не праздновал. Я ехал на машине, мы сбились с пути и застряли, правда, скоро выбрались. Я решил, что в следующем году мы с тобой как следует отпразднуем Рождество и я сделаю тебе очень хороший подарок.
Не моя вина, что я не могу тебе сделать его в этом году. Вокруг нас русские, и нам не выбраться отсюда до тех пор, пока Гитлер нас не вызволит. Но ты об этом никому не должна рассказывать. Это военная тайна.
...Нам уже много чего пришлось хлебнуть, проглотим и это! Идиотская ситуация. Можно сказать, дьявольски трудная. И совершенно неясно, как из нее выбраться. Да это и не мое дело. Мы же по приказу наступали, по приказу стреляли, по приказу пухнем с голодухи, по приказу подыхаем и выберемся отсюда тоже только по приказу. Мы б уже давно могли выбраться, да наши стратеги никак между собой не договорятся. И очень скоро будет поздно, если уже не поздно. Но скорее всего нам еще раз придется выступить по приказу. И почти наверняка в том же направлении, что намечалось первоначально, только без оружия и под другим командованием.
Кемнер из соседней роты проигрался Хелмсу в... кости. Жалованье спустил, часы и даже рояль в родном доме — долговую расписку пришлось писать. Вот такой чушью тут занимаются. Интересно, как юридически решается вопрос с роялем, выигранным в кости? Часы и кольцо наш коротышка-толстяк отыграл. Может, завтра загородный дом выиграет. Вот только если оба погибнут, как вопрос о наследстве будет решаться? С удовольствием бы это выяснил, но времени не хватит. Я много чего не знаю, но придется с этим примириться. Я ведь еще в начале письма написал, сколько нам тут пришлось хлебнуть. Перескажи мое письмо Эгону. Заголовок. «Тяготы одного лейтенанта в Сталинграде». Что ж, если нам опять солоно придется, — а я думаю, что это будет очень скоро, — мы свое дело знаем. И умеем делать его лучше, чем в кости играть.
24
...Мне наконец все стало известно, и я возвращаю тебе твое слово. Это решение далось мне нелегко, но мы с тобой слишком разные люди. Я искал женщину с большим сердцем, но все же не с таким большим. Матери я написал и сообщил все, что ей следует знать. Пожалуйста, не утруждай себя выяснением свидетелей и обстоятельств, которые дали мне доказательства твоей неверности. У меня нет к тебе ненависти, я только советую: придумай подходящую причину и сама ускорь всю процедуру.
Я написал д-ру Ф., что согласен на развод. И если через шесть месяцев я приеду домой, я хотел бы, чтобы ничто больше не напоминало мне о тебе.
От отпуска, который мне полагается в феврале или в марте, я откажусь.
25
...Только что ротный фельдфебель сказал, что я не смогу поехать домой на Рождество. А я ему заявил, что он должен выполнять свои обещания, и он послал меня к ротмистру. Ротмистр объяснил мне, что другие тоже хотели поехать в отпуск на Рождество, тоже обещали своим близким и не смогли выполнить. Он-то никак не виноват в том, что мы не смогли поехать. Мы должны радоваться, что пока еще живы, сказал ротмистр, да и долгое путешествие холодной зимой — дело не безопасное.
Поэтому и ты, дорогая Мария, не должна сердиться на меня за то, что я не приеду в отпуск. Я очень часто думаю о доме и о нашей маленькой Луизе. Смеется ли она уже? Красивая ли у вас в этом году елочка? У нас тоже будет елочка, если не расквартируют в новом месте. О том, что с нами тут происходит, я много писать не хочу, иначе ты будешь плакать. Посылаю тебе фото, я на нем с бородой — это меня три месяца назад щелкнул один приятель в Харькове. Тут разное говорят, и я не знаю, что и думать. Иногда меня охватывает страх, что мы с тобой больше никогда не увидимся. Хайнер из Крефельда сказал мне, что мужчина не должен писать так — нагонять страх на близких. Но что поделаешь, если это правда!
Мария, дорогая Мария, я все хожу вокруг да около, но ротный сказал, что это последняя почта домой, потому что больше ни один самолет от нас не полетит. И я не могу больше лгать тебе. И с моим отпуском, видно, никогда больше ничего не получится. Если бы я смог тебя увидеть хоть один-единственный раз! Как это ужасно!
Когда вы зажжете свечи, думайте о вашем отце в Сталинграде.
26
...Хочу тебе рассказать, что в четверг мы смотрели кино. Конечно, не в настоящем кинотеатре, иначе вы еще подумаете, что мы тут не знаем, как убить время. Мы смотрели «Ястреба Валли», все сидели на полу на своих касках или как турки. Это очень хороший фильм. Ты мне написала, чтобы я держался подальше от девушек. Мария, тут нет никаких девушек. Кино смотрели двести мужчин. Фильмы привозит рота пропаганды и крутит каждый вечер в сарае, только вчера не показывали, я слышал, как в деревне стреляли русские. Я давно хотел посмотреть «Ястреба Валли» в Дрездене или в Ганновере, но все не получалось. А теперь вот в Сталинграде посмотрел. Смешно, верно? Когда приеду в отпуск, посмотрю этот фильм в настоящем кинотеатре. Надеюсь, что его еще будут крутить в Дрездене. Но он мне даже и тут в сарае очень понравился. Только звук был плохой, ребята вокруг отпускали шуточки, курили и такой дым стоял, что и разглядеть что-нибудь было трудно. Некоторые просто пришли в кино, чтобы погреться и поспать. «Ястреб Валли» — в Сталинграде! Я об этом всегда буду вспоминать.
27
...Какое несчастье, что началась эта война! Сколько прекрасных деревень она разорила, разрушила. И поля всюду не вспаханы. Но страшнее всего, что столько людей погибло. И теперь все они лежат во вражеской земле. Какое это огромное горе! Но радуйтесь, что война идет в далекой стране, а не на нашей любимой немецкой Родине. Туда она не должна прийти, чтобы горе не стало еще большим. Вы должны быть благодарны, должны на коленях благодарить за это Господа Бога. Мы тут стоим стражей па берегу Волги. Ради вас и нашей Родины. Если мы уйдем отсюда, русские прорвутся и все уничтожат. Они очень жестоки и их много миллионов. Русскому мороз нипочем. А мы страшно мерзнем.
Весь день я лежу в снегу и только вечером могу несколько часов погреться в подвале. Вы не представляете себе, какое это счастье. Но мы тут, и поэтому вы не должны бояться. Только нас становится все меньше и меньше, и, если так пойдет дальше, скоро никого из нас не останется. Но у Германии много солдат, и рее они сражаются за Родину. Мы все мечтаем о том, чтобы поскорей наступил мир и чтобы мы победили, это самое главное. Пожелайте нам победы!
28
...Это письмо мне очень тяжело писать, каким же тяжелым оно будет для тебя! К сожалению, в нем нерадостные вести. Я ждал десять дней, но ситуация не улучшилась. А теперь наше положение стало настолько хуже, что громко говорят о том, что мы очень скоро будем совершенно отрезаны от внешнего мира. Нас заверили, что эта почта наверняка будет отправлена. Если бы я был уверен, что представится другая возможность, я бы еще подождал, но я в этом не уверен и потому, плохо ли, хорошо ли, но должен сказать все. Для меня война окончена.
Я лежу в лазарете в Гумраке и жду, когда нас отправят самолетом домой. Я так этого жду, но транспортировка все откладывается. То, что я возвращаюсь домой, — огромная радость для меня и для тебя, моей дорогой жены. Но я вернусь домой таким, что это не будет для тебя радостью. Я прихожу в отчаяние, когда думаю о том, как предстану перед тобой калекой. Но я все равно должен сказать тебе, что у меня из-за ранения отняли обе ноги.
Пишу тебе все как есть. Правая нога была раздроблена и ее отрезали чуть ниже колена, а левую отняли до бедра. Старший врач считает, что на протезах я смогу передвигаться, как здоровый. Он хороший человек и желает мне добра. Хочется верить, что он окажется прав. Ну вот, теперь ты все знаешь. Дорогая Эльза, что ты об этом думаешь? Я тут целыми днями лежу, и все мои мысли только об этом. Я думаю о тебе. Сколько раз я жалел о том, что не погиб, хоть это тяжкий грех и нельзя произносить вслух такие вещи.
Здесь вместе со мной в палатке больше восьмидесяти человек, а снаружи еще бессчетное количество раненых. До нас доносятся их крики и стоны, но никто не может им помочь. Рядом со мной лежит унтер-офицер из Бромберга, он ранен тяжело—в живот. Старший врач сказал ему, что он скоро поедет домой, но я слышал, как говорил санитару: «Он дотянет только до вечера, пусть пока здесь остается». Наш старший врач—добрый человек. А с другой стороны у стены лежит один земляк из Бреслау, у которого нет руки и носа, он сказал мне, что ему теперь носовой платок больше не понадобится. «Ну а если заплачешь?» — спросил я, но он мне ответил, что нам тут всем, и мне, и ему, больше плакать не придется, о нас скоро другие заплачут.
29
...Это письмо за меня пишет Аксель. На самом деле он вовсе не Аксель, а Лахман из Кенигсберга. Но мы зовем его Аксель. Рука у меня на перевязи и перевязка очень толстая, поэтому я сам не могу писать. Капитан из медицинской роты сказал мне, что меня скоро отправят домой, и я этому ужасно рад. На руке не хватает маленького кусочка, это и врач сказал. Поэтому просто странно, что я не могу двигать пальцами. А я ведь садовник и пальцы мне нужны. Здесь земля жирная и мягкая, нам бы такую в Люнебурге. Но сейчас все покрыто снегом. Четыре дня назад я лежал в окопе — метр глубиной — и целый день разглядывал землю, хорошие здесь почвы для пшеницы. Конечно, никаких следов удобрений, степь сама их производит. Вот в этом окопе был момент, когда я сильно испугался. Сегодня мне смешно это вспоминать. Когда я вернусь домой, я еще больше буду над этим смеяться. И вы посмеетесь вместе со мною.